Илья Колесников о трагическом и трагичном(1)
Читаю работу Колесникова, проверяю утверждение Юры Щёкотова, что Колесников - гений.
Работа написана три года назад. Вспоминаю каким был тогда Илья - самый стильный чел фестиваля назвал его Кузьма Курвич. Воистину , такая некоррелируемая с греческой трагедией щёгольская визуализация внешнего облика.
"Аполлонический свет мудрости сменяется дионисийским неистовством: дионисийство исходно связано с темнотой ночи. Греческие трагики показывают два действия ночи. Она, во-первых, утаивает нечто в себе (например, избавляет от страданий, которые обнаруживаются в свете дня[1]). Днём, при свете Аполлона, смертные положены мерой: они заняты «своими» делами, так как понимают «себя» в качестве «отдельных людей». Полагая себя мере, аполлонический человек полагает и себя самого в качестве «ἴδιον», «отдельного». Днём многие претерпевают страдания и горести человеческого удела. Пиндар:
Все, что было, и правое и неправое,
Не станет небывшим,
Не изменит исхода
Даже силою Времени, которое всему отец;
Но милостивый рок может погрузить его
в забвение,
Нестерпимая боль, укрощенная, умирает[2].
Время, подавляя натиском своей неотвратимости, способно погружать бывшее в забвение. В своей очевидности время даётся «ночью» и «днём»; они – не время суток, ведь греки мыслили время как τόπος, место, а не «пространство». «Всему своё время» – вещи имеют своё время, и именно поэтому возможна уместность, равно как и неуместность. «День» может быть даже если «уже темно». «День» – то место времени, которое удерживает людей светом меры (в настроении страха), но стоит преступить меру, как эллин впадает в подлинно ночное опьянение силой (хюбрис)."
Работа написана три года назад. Вспоминаю каким был тогда Илья - самый стильный чел фестиваля назвал его Кузьма Курвич. Воистину , такая некоррелируемая с греческой трагедией щёгольская визуализация внешнего облика.
"Аполлонический свет мудрости сменяется дионисийским неистовством: дионисийство исходно связано с темнотой ночи. Греческие трагики показывают два действия ночи. Она, во-первых, утаивает нечто в себе (например, избавляет от страданий, которые обнаруживаются в свете дня[1]). Днём, при свете Аполлона, смертные положены мерой: они заняты «своими» делами, так как понимают «себя» в качестве «отдельных людей». Полагая себя мере, аполлонический человек полагает и себя самого в качестве «ἴδιον», «отдельного». Днём многие претерпевают страдания и горести человеческого удела. Пиндар:
Все, что было, и правое и неправое,
Не станет небывшим,
Не изменит исхода
Даже силою Времени, которое всему отец;
Но милостивый рок может погрузить его
в забвение,
Нестерпимая боль, укрощенная, умирает[2].
Время, подавляя натиском своей неотвратимости, способно погружать бывшее в забвение. В своей очевидности время даётся «ночью» и «днём»; они – не время суток, ведь греки мыслили время как τόπος, место, а не «пространство». «Всему своё время» – вещи имеют своё время, и именно поэтому возможна уместность, равно как и неуместность. «День» может быть даже если «уже темно». «День» – то место времени, которое удерживает людей светом меры (в настроении страха), но стоит преступить меру, как эллин впадает в подлинно ночное опьянение силой (хюбрис)."
